6/VII.36 г.
Загорянск.
Была полночь, когда снялись со скалы и полетели. Тут мастер увидел преображение. Скакавший рядом с ним Коровьев сорвал с носа пенсне и бросил его в лунное море. С головы слетела его кепка, исчез гнусный пиджачишко, дрянные брючонки. Луна лила бешеный свет, и теперь он заиграл на золотых застежках кафтана, на рукояти, на звездах шпор. Не было никакого Коровьева, невдалеке от мастера скакал, колол звездами бока коня рыцарь в фиолетовом. Все в нем было печально, и мастеру показалось даже, что перо с берета свешивается грустно. Ни одной черты Коровьева нельзя было отыскать в лице летящего всадника. Глаза его хмуро смотрели на луну, углы губ стянуло книзу. И, главное, ни одного слова не произносил говоривший, не слышались более назойливые шуточки бывшего регента.
Тьма вдруг налетела на луну, жаркое фырканье ударило в затылок мастеру. Это Воланд поравнялся с мастером и концом плаща резнул его по лицу.
— Он неудачно однажды пошутил, — шепнул Воланд, — и вот, осужден был на то, что при посещениях земли шутит, хотя ему и не так уж хочется этого. Впрочем, надеется на прощение. Я буду ходатайствовать.
Мастер, вздрогнув, всмотрелся в самого Воланда, тот преображался постепенно или, вернее, не преображался, а лишь точнее и откровеннее обозначался при луне. Нос его ястребино свесился к верхней губе, рот вовсе сполз на сторону, еще острее стала раздвоенная из-под подбородка борода. Оба глаза стали одинаковыми, черными, провалившимися, но в глубине их горели искры. Теперь лицо его не оставляло никаких сомнений — это был он.
Вокруг кипел и брызгал лунный свет, слышался свист. Теперь уж летели в правильном строю, как понял мастер, и каждый, как надо, в виде своем, а не чужом.
Первым — Воланд, и плащ его на несколько саженей трепало по ветру полета, и где-то по скалам еще летела за ним тень.
Бегемот сбросил кошачью шкуру, оставил лишь круглую морду с усами, был [в] кожаном кафтане, в ботфортах, летел веселый по-прежнему, свистел, был толстый, как Фальстаф.
На фланге, скорчившись, как жокей, летел на хребте скакуна, звенел бубенцами, держал руку убийцы на ноже огненно-рыжий Азазелло.
Конвой воронов, пущенных, как из лука, выстроившись треугольником, летел сбоку, и вороньи глаза горели золотым огнем.
Не узнал Маргариту мастер. Голая ведьма теперь неслась в тяжелом бархате, шлейф трепало по крупу, трепало вуаль, сбруя ослепительно разбрызгивала свет от луны.
Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер услышал ее крик:
— За мной! Там счастье!
Очевидно, она поняла что-то ранее мастера, тот подскакал к Воланду ближе и крикнул:
— Куда ты влечешь меня, о великий сатана?
Голос Воланда был тяжел, как гром, когда он стал отвечать.
— Ты награжден. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа, которого ты сочинил, но о нем более никогда не вспоминай. Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил. Ты будешь жить в саду и всякое утро, выходя на террасу, будешь видеть, как гуще дикий виноград оплетает твой дом, как, цепляясь, ползет по стене. Красные вишни будут усыпать ветви в саду. Маргарита, подняв платье чуть выше колен, держа чулки в руках и туфли, вброд будет переходить через ручей.
Свечи будут гореть, услышишь квартеты, яблоками будут пахнуть комнаты дома. В пудреной косе, в стареньком привычном кафтане, стуча тростью, будешь ходить гулять и мыслить.
Исчезнет из памяти дом на Садовой, страшный Босой, но и исчезнет мысль о Га-Ноцри и о прощенном игемоне. Это дело не твоего ума. Ты никогда не поднимешься выше, Ешуа не увидишь. Ты не покинешь свой приют. Мы прилетели. Вот Маргарита уже снизилась, манит тебя. Прощай!
Мастер увидел, как метнулся громадный Воланд, а за ним взвилась и пропала навсегда свита и боевые черные вороны. Горел рассвет, вставало солнце, исчезли черные кони. Он шел к дому, и гуще его путь и память оплетал дикий виноград. Еще был какой-то отзвук от полета над скалами, еще вспоминалась луна, но уж не терзали сомнения, и угасал казнимый на Лысом Черепе, и бледнел и уходил навеки, навеки шестой прокуратор Понтийский Пилат.
Белая магия и ее разоблачение. — В таком виде глава появилась в ноябре 1934 г., о чем есть запись в дневнике Е. С. Булгаковой от 8 ноября: «М. А. диктовал мне роман — сцену в кабаре».
И здесь вмешался в дело Аркадий Аполлонович Сем-леяров. — От фр. «simple» — заурядный, глупый. Собирательный образ. А. В. Луначарский, несомненно, представитель этого «собрания». За фигурой Семплеярова угадывается также и А. С. Енукидзе. Хотя фамилия Семплеярова как предполагаемого персонажа романа упоминается в черновиках 1931 г., в качестве действующего лица введена в конце 1934 г. И это не случайно. Как мы уже отмечали, в июне этого года Булгакову было отказано в поездке в Париж и Рим. Заявление же на выезд писатель подавал через Енукидзе. Видимо, Булгаков полагал, что Енукидзе не оказал необходимую помощь в этом деле.
...про солнечный размах... писали? — Булгаков вновь возвращается к одной из центральных тем романа — к призванию писателя. Лицемерие и фальшь в писательском деле он рассматривал как духовное падение человека, не имеющее оправдания. Наиболее ярко эту мысль Булгаков выразил в образе «писателя» Пончика-Непобеды (пьеса «Адам и Ева»). Приведем ниже фрагмент из знаменитого монолога Пончика-Непобеды:
«Господи! Господи!.. Прости меня за то, что я сотрудничал в „Безбожнике". Прости, дорогой Господи! Перед людьми я мог бы отпереться, так как подписывался псевдонимом, но Тебе не совру — это был именно я! Я сотрудничал в „Безбожнике" по легкомыслию... Матерь Божия, но на колхозы Ты не в претензии?.. Ну что особенного? Ну мужики были порознь, ну а теперь будут вместе. Какая разница, Господи? Не пропадут они, окаянные! Воззри, о Господи, на погибающего раба Твоего Пончика-Непобеду, спаси его! Я православный, Господи, и дед мой служил в консистории...»